Black&White

Объявление



Добро пожаловать на ТРПГ Black&White, друг.

Это авторский мир на стыке темного фэнтэзи, готического хоррора, мистики и стимпанка, этот мир, который они зовут Фернасом, уже переступил черту гибели, это – бытие после смерти, тягостное, бессмысленное, и безжалостная длань окончательного умирания надо всем. Ад, настигающий при жизни, не оставляет ни единого шанса остаться белым, нетронутым, чистым; каждый герой – отрицателен, каждый поступок – зло, все помыслы черны, но не осуждай их: и после конца света никто не хотел подыхать.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Black&White » Рассказы о других мирах » ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ, СЛИШКОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ


ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ, СЛИШКОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ

Сообщений 1 страница 9 из 9

1

***
На улицах города N. словно бы из ниоткуда появилась худощавая мужская фигура. Сделав пару неверных шагов, слепо шаря руками по сторонам, она тряпичной куклой рухнула на асфальт и больше не шевелилась. Люди шли мимо. Люди торопились. Люди не хотели никаких проблем. Наверное, пьяный, думали люди. Человек в голубом платье боязливо подошла к замершему телу, шевельнула губами, пытаясь позвать, присела на корточки, робко тронула плечо, потрясла сильнее, с ужасом встретилась взглядом с безразлично смотрящими в одну точку тускло-серыми глазами, невольно скользнула ниже, заметила подсохшую бурую полоску крови, тянущуюся из уголка рта и  запачкавшая концы абсолютно седых волос, так не вяжущихся с молодым лицом, втянула в себя воздух и открыла рот, демонстрируя розовое нёбо, чуть желтоватые зубы, язык с белёсым налётом. Наверное, она кричала. Наверное, она хотела помочь. Фигуре на это было абсолютно наплевать.
***
Человек в белом халате непрестанно шевелил губами, поминутно вопросительно глядя на еле сидящую бесформенную груду костей и мяса. Он светил маленьким фонариком в тусклые глаза, стучал молотком по коленям, сжимал в руке чужую руку, легонько хлопал по щекам, заставив голову груды безвольно мотнуться из стороны в сторону, недоумённо ерошил свои волосы, навешивал какие-то железки, сокрушённо качал головой из стороны в сторону. Затем махнул рукой кому-то, находящемуся позади мясного мешка, и его подхватил кто-то ещё, нёс по бесконечному коридору, небрежно сбросил на больничную койку, затем приподнял и ещё раз бросил, но уже набок. Верхняя конечность равнодушно свесилась с края, касаясь кончиками пальцев с обломанными ногтевыми пластинами загаженного пола. Тупой бессмысленный взгляд упёрся в ногу человека, находившегося напротив. Спустя пару часов кто-то повернул его лицом к стене, но это было равноценной заменой.
***
Новоприбывший мирно закрыл глаза и то ли умер, то ли уснул. Всё погрузилось в тишину, даже госпожа Левицки в этот раз не страдала от голосов в голове. И вторая личность  Малыша Пьера угомонилась, дав бедняге передохнуть хоть немного от непристойных выходок Жан-Жака.  Да что уж там, Цукерман сегодня ни разу не проявил свою извечную изобретательность и не пытался подавиться насмерть клоком волос. Тихая безлунная ночь опустилась на землю. И вдруг плотное полотнище тишины вспорол отчаянный тягучий нечеловеческий вопль. Дежурная медсестра и санитары, вбежав в палату, на мгновение даже растерялись, глядя, как пару часов назад абсолютно овощного вида человек, с безумным воем катается по полу, размазывая кровь из разбитого во время падения с койки лба, как скрюченные пальцы вцепились в горло то ли пытаясь задушить их обладателя, то ли, наоборот, ослабить чью-то хватку, как бешено вращаются под тонкими плотно сомкнутыми венозными веками глазные яблоки. Как человек резко вскакивает, обращает горящий безумием и чистой обжигающей ненавистью взор на одного из санитаров, злобно шипит "Не смей" и бросается на рослого мужчину, по-звериному оскалив зубы, но, не добежав пары шагов, бессильно валится на колени, поднимает вверх мокрое от слёз лицо, умоляюще смотрит, несмело сжимает в пальцах штанину униформы, жалобно шепчет "Пожалуйста, не надо", валится кулем обратно на пол, снова вцепляется пальцами себе в горло, оставляя следы кровоточащих лунок от ногтей и хрипит, гротескно корчась: "Вспомни, вспомни себя, пожалуйста, вспомни", а на губах выступает кровавая пена.
***
- Смотри, да это же наш доктор Джекилл! - Шерилл потрясённо пихает в бок свою напарницу, тыча пальцем в экран. С экрана на них смотрит их пациент. На фотографии он выглядит далеко не так, как сейчас: горделивая осанка, выправка военного, открытый бесстрашный  бескомпромиссный взгляд серых глаз, упрямо выдвинутая вперёд нижняя челюсть, плотно сжатая узкая полоска тонких губ, слегка искривлённая чуть горькой усмешкой. И волосы. Светло-русые волосы, выглядящие куда органичнее седых всклокоченных патл вокруг лица, измождённого ночными припадками безумия.
- Хельги Рагас...  военные действия... Норвегия... считается пропавшим без вести.... Если у кого-нибудь есть хоть какие-то сведения, просим сообщить... - привычно чеканил диктор, а Шерилл уже со всех ног неслась к палате Джекилла, который вот-вот обретёт своё имя, и это сделает она!  Юная выпускница медфака ещё не успела очерстветь , и она до слёз жалела этого безымянного молодого человека, который днём равнодушно смотрит в пустоту, испражняется  под себя, которого приходится кормить, пуская через катетер питательный состав, а ночью яростно дёргается в путах вязки, то угрожая, то умоляя, то просто бессвязно что-то шелестя, давясь слюной. Это она дала ему прозвище доктор Джекилл, её коробило обращение санитаров "этот вонючий овощ", она в каждую свою смену пыталась достучаться, найти зацепку, которая смогла бы вытащить его из этого жалкого отупения. Она резко остановилась у входа в палату, одёрнула халат, пригладила встрёпанные волосы и пошла навстречу судьбе. Она представляла, как торжественно представит Хельги пред светлы очи доктора Хоффмана, и с гордостью расскажет о своём достижении. Тот пожмёт ей руку и скажет, что всегда в неё верил. И все удивятся, как она, простая медсестра, смогла поднять на ноги, казалось, безнадёжно больного. И Хельги будет ей благодарен! "Шерилл Рагас" - мысленно попробовала она новое имя на вкус. Не бог весть, что, но, если вспомнить фотографию... привести в порядок, откормить, волосы покрасить в конце концов...
- Хельги? Ты Хельги Рагас, верно? - девушка склонилась над безжизненным телом, предварительно осмотрев, не случилось ли казуса, а то неловко было бы омрачать торжественный момент её триумфа чужим дерьмом. Никакой реакции. Она уже разочарованно цокнула и собралась уходить, как раздался еле слышный сиплый, сорванный криком голос, силящийся выпихнуть из сухой глотки: "Хххх.... Хх... Хелл... ". Замутнённый взгляд слегка прояснился и девушке показалось, что в глазах мелькнула искра интереса к окружающему миру.  Едва заметно дрогнули пальцы, как будто мужчина пытался физически ухватиться за знакомую мысль. Шерилл радостно встрепенулась и безостановочно защебетала:
- Ну точно ты, вылитый ты, там, на фотографии. В передаче про тебя говорили. Говорят, ты пропал без вести на войне. А ты вот здесь, у нас лежишь. Война - это ужасно, чудовищно, зачем вы этим занимаетесь? А ты такой красивый был. Что с тобой случилось? Раньше такой светловолосый, нордический мужчина был, загляденье просто. С характером, да? А почему волосы седые? На войне что-то случилось, да? Ты что-то видел такое, да? Бедненький. Ну ничего, мы тебе поможем обязательно. Видишь, уже и имя твоё знаем. А я, кстати, Шерилл. Это я передачу увидела, военные сводки передавали. И вот, видишь, сразу к тебе помчалась. А ведь могла к доктору Хоффману! Но тогда он бы всю славу себе заграбастал, я его знаю. Вы, мужчины, вечно ни во что нас не ставите, но мы, женщины способны гораздо на большее. Но ничего, я тебе помогу. У тебя амнезия, наверное. Обязательно найду ещё что-нибудь. Документы тебе восстановим. Может, военные тебе пенсию назначат. Тебя на войне контузило, да? Знаешь, я тебя всё это время доктором Джекиллом звала, ну, знаешь, доктор Джекилл и мистер Хайд. Ты по ночам так страшно кричал. Снилось что-то про войну, да?
Шерилл трепалась и трепалась, суетясь вокруг ожившего больного, открывающего и закрывающего рот, не замечая странного поведения своего подопечного, как тот каждый раз крупно всем телом вздрагивает, слыша слово "война", как в глубине зрачков мелькает откровенный ужас, а на виске судорожно бьётся жилка. Он чувствовал, как потусторонняя пустота заполняет его, поглощает, накатывает волнами, рвётся из-под контроля. Стряхнув с себя оковы дневного забвения, ему впервые за долгое время чего-то захотелось. Ему хотелось ЕСТЬ. Он был ГОЛОДЕН. Взгляд окончательно сфокусировался на девушке. Холодный, требовательный, суровый и, главное, осмысленный. В первый раз в сознание медсестры закралась мысль, что что-то идёт не так. Не осознавая до конца причины неожиданно нахлынувшего страха, она отступила от койки мужчины, пронизывающего её взглядом, и робко спросила, искоса поглядывая на дверной проём:
- Хельги... Ты чего, Хельги? Чего-то хочешь? Я прине... - по всему телу девушки пробежала крупная судорога, пальцы скрючились, намертво сжимая халат в области груди, жалкая попытка пропихнуть в лёгкие воздух, а затем равнодушный стук мёртвой оболочки об пол.
Мужчина аккуратно, будто пробуя своё тело в действии, приподнялся на железной койке, обтянутой клеёнкой, сел, одну за другой опустил ноги на пол, посидел какое-то время, свыкаясь с новыми ощущениями, лениво пошевелил пальцем правой ноги голову девушки, едва заметно улыбаясь каким-то своим мыслям.
- Хельги. Хельги Рагас,  - еле слышно произнёс он, примеряя это имя к себе. -  Я Хельги Рагас. Военный. Пропавший без вести. У меня амнезия.
Неожиданно, лицо его омрачилось, он склонил голову набок, прислушиваясь к новым ощущениям в своём организме. Что-то было не так, что-то... Он поднёс руку к губам, стёр что-то влажное, поднёс пальцы к глазам, вглядываясь в алую полосу на них, презрительно скривился, сплюнул на пол и успел произнести:
- Ах вы злоебучие адские выблядки... - прежде, чем окунуться в режущую боль в области желудка, заставившую его рухнуть на пол рядом с мёртвым телом и выблевать кровавые ошмётки прямо на белый халат удивлённо глядящей в потолок медсестры.
- Суки... - невнятно выругался он, саданув кулаком по полу. Он слышал, что так бывает, он знал, как это работает, но отказывался поверить в то, что его, одного из предводителей Его войска, заставят влачить это жалкое существование.
Таким его и нашла подруга Шерилл, начавшая переживать по поводу длительного отсутствия оной. Визг женщины неприятно резанул барабанные перепонки, свет погас в его глазах, он потерял сознание, ткнувшись лицом в ещё не начавший твердеть живот покойницы, одной рукой вляпавшись в растёкающуюся под телом тёплую лужу мочи, другой - в то, что было частью его желудка.
***
Он выбрался оттуда. Он пожал руку доктору Хоффману. Он согласно кивнул, когда тот предложил отпраздновать его выздоровление. Хельги не было чуждо человеческое общество, особенно сейчас, когда он перманентно ощущал острое  пульсирующее чувство голода. Он дочиста вылизывал тарелки с больничной едой, он воровал еду других больных, он выманивал подачки у податливых медсестёр и пары сочувствующих санитаров. Если еды не было, он вертел во рту пуговицу или клитор госпожи Левицки, воняющей капустой и немытым телом, надеясь хоть немного умерить аппетит, одновременно зная, что этого ему никогда не будет достаточно.
Он забрал документы у раздувшегося от чувства собственной важности доктора Хоффмана, бледно улыбнулся на его "мой милый мальчик", холодно рассматривая черты лица, уже носящие явные отметины увядания. Он молча придвинулся ближе, когда в ресторане дебелая рука врача с часами Картье на запястье сжала его колено под столом, скрытым скатертью, уделяя больше внимания сочащемуся кровью стейку. Безропотно сел в такси, ведь "тебе, наверное, совершенно некуда пойти, мой хороший", без возражений позволил запихнуть чужой язык глубоко себе в глотку "в качестве маленькой благодарности". Отстранённо наблюдал, как пьяный вусмерть его бывший лечащий врач суетливо расстёгивает его рубашку, пожалованную клиникой, одновременно путано извиняясь и объясняя, что это для него ново и что он надеется, что это будет их маленький секрет. Он устало отстраняет Хоффмана, коротко бросая "я сам", затем целует вялые губы,  чтобы заткнуть этот бесконечный фонтан жалких оправданий, одновременно расстёгивая пряжку чужого дорогого кожаного ремня. Краем сознания флегматично отсчитывая шлепки обвисшего живота о его спину, впитывая жалкие дозволенные крохи своего ежедневного рациона чужой души, он размышлял о том, что бы на это сказали те, кого он когда-то вёл за собой. Наверное, его бы уничтожили на месте за такое кощунство. Ведь это всё равно, что мастурбировать едой, к тому же несвежей - низко, недостойно, грязно. В любом случае, это было бы лучше, чем то, что с ним сделали адские мудилы. Он поощрительно улыбнулся напряжённо сопящему борову, отстранился, взял короткий бугристый член в рот и начал работать языком, периодически спохватываясь и издавая что-то отдалённо похожее на звуки удовольствия. В любом случае это было лучше, чем думать о...
Он прошлёпал босыми пятками по полу, направляясь в ванную, сплюнул в раковину омерзительную на вкус чужую сперму, включил воду, флегматично наблюдая, как первая  растворяется во второй и исчезает в недрах канализационных труб, сполоснул рот и устало посмотрел на себя в зеркало. Отражение продемонстрировало ему осунувшееся лицо с глубоко запавшими глазами, с фиолетовыми полукружьями под ними, обрамлённое абсолютно седыми сухими волосами, значительно отросшими за время пребывания в клинике.  Он поковырялся мизинцем в зубах, доставая частицы застрявшего стейка, затем опустил руку чуть ниже, к шее,  которую плотно обвивала широкая, живая, пульсирующая чёрная нить. Ёбанные отрыжки преисподней. Из него, из некогда свободного и неудержимого духа, несущего кару Небесную, прирождённого хищника, сделали жалкого паразита, высасывающего крохи живительной силы из принадлежащих ему по праву происхождения! Он пытался противиться, болтливая медсестричка не была его единственной попыткой, Малыш Пьер тоже погиб от сердечного приступа, а он успел доползти до раздолбанного в хлам туалета, в чьи недра он выплюнул, кажется, кусок почки. Можно было не обольщаться - он бы не умер, это было бы слишком просто. Это не значит, что он не пытался - однажды его нашли болтающимся на полотенце, привязанном к ручке, подогнувшего ноги и каркающе смеющегося над иронией своей судьбы. Медперсонал решил, что они успели вовремя. Цукерман точно знал, что тот провисел так не менее часа. Но об этом он уже никому не расскажет.
Он медленно выдохнул и в сотый раз членораздельно произнёс, глядя в зеркало:
- Я Хельги Рагас. Бывший военный. У меня амнезия, - он покосился на дверь, услышав голос доктора Хоффмана, затем вновь перевёл взгляд на своё отражение и добавил:
- А ещё я сплю с доктором Хоффманом. Своим бывшим лечащим врачом.
Он обвёл взглядом вульгарно-роскошную мраморную ванную, презрительно сплюнул на пол и пробормотал:
- Хоть бы в клинике сортир починил, ублюдок.
Он завернул на кухню, открыл холодильник, схватил куриную ногу, жадно вонзил в неё зубы и, флегматично жуя, вернулся в постель.
***
Хельги резко остановился, согнулся пополам, хватаясь за горло, чувствуя, как в очередной раз задыхается, как его сущность натягивает чёрную нить на шее, как звенящую струну, которая, к сожалению, не имеет свойства лопаться. Ваал, пидорский обсосок, не забывает напомнить, кто здесь его сучка. Или это кто-то из его шестёрок, от которых здесь не продохнуть в последнее время? Или это он..?
- Ты в порядке? - раздаётся над ним взволнованный голос. - Снова приступ астмы? Сейчас, подожди, я достану ингалятор.
В руке оказывается абсолютно бесполезный в таких случаях девайс, но Хельги делает над собой усилие, разгибается и в который раз разыгрывает этот спектакль. Разыгрывает ровно столько, сколько нужно, пока хватка не ослабнет.
- Спасибо, Кристоф. - Он благодарно улыбается и возвращает устройство мужчине, который всё ещё с тревогой смотрит на него, убирая ингалятор в сумку.
- Да что бы ты делал без меня, недотёпа, - он притягивает к себе всё так же тщедушно худое тело, упорно не желающее меняться, несмотря на все безуспешные попытки откормить, и целует Хельги в макушку.
- Так бы и подох в объятиях какого-нибудь богатого ублюдка. Или в подворотне, - криво усмехнулся мужчина, прильнув, впрочем, всем телом к Кристофу, жадно впитывая чужое тепло, чувствуя, как под пальцами напрягаются чужие мышцы. Кристоф не любил поднимать эту тему. Он знал это, но периодически забывался. - Извини.
Мужчина что-то ответил, но ответ заглушили звуки выстрелов. Слишком далеко, чтобы бежать, слишком близко, чтобы сделать вид, что всё в порядке, а это просто очередная весна. Тревога отразилась на его лице, Кристоф решительно поволок Хельги по направлению к их крохотной квартире под самой крышей. Летом в ней властвовало ужасное пекло из-за раскалённой крыши, осенью - жуткая сырость и плесень, зимой - катастрофический холод, но весной там было идеально. Из-за неё они не торопились бежать из зоны военного конфликта. Кристоф полагался на авось, в надежде, что пронесёт, ведь стреляют лишь изредка, да по окраинам. Хельги полагался на свои собственные ощущения, он чётко знал: пока здесь ошивается всякая мелочь, волноваться нет нужды. Он обязательно почувствует приближение чего-то опасного. Точнее, кого-то. Они успеют. Обязательно успеют, поэтому пока нет нужды покидать этот обжитой угол, оставлять здесь треснувшую тарелку, рассохшееся и уютно поскрипывавшее кресло-качалку и проеденный молью плед. А куда будет приходить приблудившаяся кошка?
Хельги знал, что это всё глупости. Что это - жалкое подобие той жизни, которая могла бы у него быть. Он знал, что наступит срок, и он оставит и кресло, и кошку, и Кристофа. Он знал, что убивает его, невольно каждый день отрезая по кусочку от его души. Он знал, что должен оставить его. Но с каждым прошедшим днём ему всё сложнее было заставить себя отказаться от совместного принятия душа, от утреннего секса, от расслабляющего методического перебирания его длинных прядей волос цвета стали, от этой бессмысленной, но удивительно приятной заботы, от того, что он кому-то нужен, что кто-то его ждёт. Кристоф никогда не узнает, почему Хельги выбрал его. А Хельги, в свою очередь, никогда ему не скажет о том, что Кристоф до боли где-то там, где находится человеческое сердце, похож на...

2

Есть множество способов существовать: жить, длиться, расти, подниматься вверх и падать вниз, можно и просто быть, как есть светлое и темное, холодное и теплое. Есть много различных способов быть: здесь и сейчас, либо там, где нет ни «здесь», ни «сейчас», нет времен и мест, нет пределов, верха и низа.
Бездна и безвременье. Это пустота, против которой нет таких глаз, чтобы достигнуть ее края ее и сказать: да, это зримо, и нет таких ушей, чтобы слышать ее звуки, и нет таких уст, чтобы обратиться и дозваться, и быть услышанным хоть кем-нибудь.
Те, кому не доводилось здесь бывать, убеждены, что ее и нет вовсе. Те, кто угодил сюда, утратили всякую надежду вырваться прочь, ибо становятся кирпичами в ее стенах. Те, кто обитают здесь, полагают ее своим домом за неимением лучшего. Эти последние обладают мудростью не измерять бездну и не тщиться постичь ее. Они изучают ее наощупь, они гнездятся в ней, подобно червям и подобно червям они странствуют внутри нее, порождая слои иллюзорных видений, который поддается и оку, и уху: нисходящие круги преисподней, кольца адского города, перевернутый шпилями вниз дьявольский храм, но подлинная суть ее - бесконечная пустота.

В пустоте на все стороны разносится звон цепей, звук гулкий, темно-красный, порождающий смятение и тревогу: то колокола бездны, бесполезные предвестники грядущего. Медленно, словно гончарный круг усталого ремесленника вращается чудовищная утроба: мастер утомился от трудов и его колесо замирает, его голова склоняется на грудь, но его творение все еще не завершено. Медленней проворачивается глыба плоти, пронзенная цепями, кровоточащая вовне черной смердящей рекой: всего лишь еще одна капля яда в океане отравы. Ведающие знают, что это за река, носящие оружие помнят, как причащались из нее и как запятнала она их, подобно саже. Но все медленней круговертит парящую в пустоте дымную матку, и тревожно грохочут окутывающие ее, стягивающие ее, вросшие в нее звенья: то, что вызревает внутри, спит и не-спит одновременно, ибо здесь нет времени.
Нельзя возжечь свет, нельзя произнести слово, чтобы разделить «было» и «есть», и пылающие глаза слепы и зрячи единомоментно, и когти рассекают рвущуюся сочную плоть бесконечно долго, бесчисленное множество раз. В кровавой дыре бесконечно бьется оно, распарывая свое вместилище когтями и зубами, бесконечно прогрызает оно себе путь наружу, и свешивается, и падает в пепел кровавым комом. Новорожденное, оно кричит и крик его порождает волны и рябь, и достигает пределов бездны, и изливается наружу, он снится сотням вождей и президентов, по нему берут в руки оружие миллиарды солдат всех времен, какие сгинули в прошлом или еще грядут.
Стенает оно и воет, ибо все расстрелянные и убитые осколками, все удушенные и сгоревшие, все утонувшие и отравленные ядовитыми газами – внутри, каждый оставил свое: и ярость, и жизнь, и агонию. Незавершенный поднимает уродливую голову, поочередно сменяя обличье волка, змеи, ворона и человека, босыми ногами в три шага он ступает на шерсть, ступает на чешую и на перья, глядит на свои руки – лишь оттого, что ему нужно выглядеть хоть как-нибудь. Он не понимает, почему так, он ведает лишь нужду в облике, которую он, кажется, когда-то хорошо осознавал…

Что-то грядет. Набат дрожащих цепей пронзает бездну, тает в ее пустоте неуслышанным, ибо здесь нет таких ушей, что внимали бы предостережениям, и здесь нет глаз, чтобы увидеть, как незавершенная тварь ищет выход наружу, мечется и ревет, и пропадает, ссыпая в пустоту осиротевшие разделенные звенья.
Есть великое множество способов существовать. Тот, кто просто был, хочет жить, но пока еще не ведает об этом. Разбуженный выстрелами и громом, он поднимается, следуя своей природе и своему служению.

В безвременьи нет дат, а здесь газеты выходили каждый день. Здесь, оказывается, был апрель и весна, белесая от раннего тепла, от нагретого бетона и асфальта, сырая и холодная от просыпающейся земли, исходящей паром, шумная и оголтелая от ежедневной суеты. Здесь русоволосая девчонка все так же рекламировала зубную пасту, а пластиковый повар у обочины зазывал в «Марену», здесь мало что изменялось, кроме вывесок на улицах и лиц на баннерах, разве только в последние полгода на улицах стало больше флагов, красно-бело-полосатых, лениво колышущихся, своей пестротой напоминающих о том, что что-то не так.
Кто-то слушал радио в пробке, кто-то по соседней полосе ехал навстречу, в город. Этим вторым плевать было на слухи; отчаянные, они не собирались прерывать свой ритм из-за тревоги, висящей над городом. Многие уезжали, инстинктивно стремясь пересидеть и переждать где-то подальше, но, если сдадутся и те немногие, кто оставался, тревога умножится.
В те дни они говорили о новых таможенных правилах – с придыханием и злобой, ругались на кухнях и в пивных и вышли на площадь Святого Аманда двадцатого апреля, еще не зная, чем все закончится и как назовут этот день позже, как будут спекулировать на нем и наживаться, как станут кормиться на их бессильной ярости бесчисленные новостные агентства, и все происходящее окажется растащено по газетам и коротким вечерним роликам, разъято на части и пережевано в невнятную серую кашу.
После тех дней ярость излилась на улицы, после тех событий прошла какая-то поворотная точка и разделение стало очевидным, неоспоримым, болезненным разломом. Лихорадочные красно-белые полосы пестрили на каждом углу, а те, кто умеют смотреть и видеть, заметили, как тремя днями позже за плечом президента безмолвной тенью встал незваный ангел с хитрой кошачьей мордой, с глазами, полными пламени, увидели, как он протянул президенту платиновый паркер и живой огонь тек по щекам, прожигая дорожки в полосатой шерсти, и капал на пол мимо протянутой папки с тем самым указом. Те, кто мог видеть, увидели бы, как содрогаются дрожью и рябью танки в своих ангарах, как теплеют промасленные стволы автоматов во мраке деревянных ящиков, как на краткий миг оживают светом дисплеи у зенитных установок, как удушливая вонь дыма тянется по улицам, предчувствуя голос из бездны, слыша вой и рев, неотличимый от грохота взрывов.
Многие, очень многие неспокойно спали в те дни и видели один и тот же сон, что бесследно забывался наутро. Бесчисленной шеренгой стояли они на берегу черной реки и вдыхали ее кровавый смрад, и ожидали благословения от твари, что ехала мимо них верхом на рыжем жеребце, и он благословлял, о, он приветствовал их всех и каждому даровал свое дозволение творить все, что угодно. Испятнанные черной кровью, стояли они, замерев в торжественном салюте, и лилась река, и где-то безумно далеко, гремели цепи и несся, несся, не желая затихать, крик Незавершенного…

Лаена, крохотный сосед столицы, попала под раздачу первой. Местный штаб был оживлен и лихорадочен, и в крохотном зальчике, разом вместившем уж очень много офицеров, было нервно и шумно. Но умеющий смотреть и способный видеть не слушал бы ни единого слова, поглощенный безумием, творящимся вокруг: каждого из присутствующих покрывали уродливые темные пятна, словно разлитая нефть, и удушливый запах выжирал легкие, и кто-то неспешно прогуливался перед окнами, отбрасывая чудовищную тень, достающую до потолка. Но в то утро никто не спохватился, никто не обернулся на окна, никто не провел по щеке, покрытой густой черной слизью, никто не понял, что за далекий звон гудит в ушах, они делали своей дело и у них это получалось хорошо.
Разделенная на части, Лаена дрогнула, когда стихийный, разнузданный протест охватил ее, как пожар, она затряслась, когда навстречу людям выехали танки, и встала на дыбы, когда из-за окраины зарявкали орудия и воющие стрелы дымного огня полетели в дома, когда гром заполнил небо, и разбитые стекла усеяли улицы.
Кто-то безжалостный и очень хитрый сделал это. Кто-то собрал в пылающий котел правительственные войска и взбунтовавшихся военных, и остервенелых от злобы местных жителей, и стянул под Лаену столько техники, сколько нашлось в крохотной Медии. Кто-то говорил, что прогрессивная и донельзя размякшая Европа уже не способна на подобное, кто-то смеялся над ним, но злобный ангел с мордой сытого кота праздновал свою победу и ждал, готовя жатву для единственной твари, способной кормиться на поле, засеянном специально для… войны.
Такого не бывает – но люди бежали, теряя вещи и детей, пытались уехать, и ряды машин тянулись на всех шоссе, такого просто не могло быть, чтобы их тихий город вдруг наводнили войска, а на перекрестке проспекта Дорсена и Кривой улицы обнаружился придавленный обвалившейся стеной танк. В городе уже не стреляли, город обстреливали, чтобы сравнять его с землей и уцелевшими жителями, но, главное, со штабом сторонников президента, рассчитывая оттеснить тех в столицу.
Город обстреливали, и он уже был там. Целился из окна в буро-зеленую каску солдата, расслабленно сидел рядом с наводящимся на цель артиллеристом, с азартом крутил руль, газовал, оттаскивая с дороги очередную брошенную машину. Он был пулей, летящей в чью-то голову, был снарядом, разносящим на куски бетонные стены булочной, был ревущим механизмом, обретающим подобие жизни. Он уже пришел, уже вырвался и освободился, но оказался размазан по тысячам тел, по улицам и паркам, по дорогам, помыслам, чувствам. Он был, и быть казалось достаточным, пока не почуял, не почувствовал, не воспринял отголосок или след, или запах, который был знаком, который он уже когда-то знал и безошибочно выделял из миллиардов отпечатков прочих, людей и нерожденных, живых и нагих душ.
И он завыл снова; во второй раз его голос вообще нельзя было перепутать с криком. Это был вой снарядов, взрывы и выстрелы, ярость излилась через край и черная река хлынула на стены, поднялась из канализационных люков, потекла из разбитых окон, точно гротескные слезы. Дернулся под бетонными обломками разбитый и раздавленный танк, застонала броня, разрываясь напополам, сделавшись зубастой пастью, исторгнув сгустки пламени и топлива, капли расплавленного металла, кости четверых мертвецов. Крылья из покореженной стали задрались в небо, голова ворона с волчьей пастью показалась из огня, дрожь и искажения охватили все вокруг и уже не разобрать, что это – земля в бездне или бездна на земле сошлись чудовищным месивом.
Зрелище, недоступное, невозможное для человеческого глаза, предметы, существующие лишь наполовину, видения и иллюзии, что могут оказаться истиной и ложью, обманом всех чувств – Незавершенный, сделавший своей плотью боевую машину, и ему, право, нет дела до того, чем быть. Он хотел что-то найти, что-то, что потерял, а теперь готов обрести снова, и, чем больше воплощенный гнев думал, рассуждал, выстраивал логические цепочки, тем ближе он оказывался к тому, чтобы сказать о себе и для себя: Я.
И, как лепестки, осыпаются стальные пластины, покореженные раскаленные детали. Трескается пополам башка зверя, превращаясь вновь в неразличимые обломки, рассыпаются его крылья – и кто бы мог подумать, что ворох арматуры мог под каким-то немыслимым углом сделаться похожим на перья?..
Последи огня он стоял, одетый в один лишь дым, глядел на свои руки и все еще силился вспомнить, что же за находка ему померещилась среди дрожащей от его присутствия Лаены.

3

Смятение.
Он чувствовал себя слепым младенцем с заложенными ушами, отбитым обонянием и лишённым тактильной чувствительности с одной единственной функцией - есть. Отведённого рациона едва-едва хватало на то, чтобы поддерживать своё существование, остальное он безуспешно пытался возместить тем, что запихивал в своё тело всю еду, до которой он только мог добраться. Когда он волочился за Хоффманом, который, казалось, потерял десяток лет, и лучился небывалым  энтузиазмом, по супермаркету, его тележка неизменно оказывалась забита пустыми упаковками еды, съеденной прямо на месте. Сначала доктора сильно взволновала эта симптоматика, но ни одно исследование не выявило аномалий. Не выявило аномалий. Одна из немногих вещей, которая смогла вывести из равнодушного безразличия Хельги - он впервые за всё  это время рассмеялся. Он хохотал, как безумный, вытирая навернувшиеся на глаза от смеха слёзы. Не выявило аномалий. Доктор с нарастающим волнением смотрел на веселящегося седовласого молодого мужчину, а затем осторожно поинтересовался, всё ли с ним в порядке.
- В полном, - заверил Хельги, вновь начиная давиться отчаянным смехом. - Никаких, мать их, аномалий.
Он до последнего не хотел верить, что от него отвернулись. Ночью он лежал с открытыми глазами и ждал. Утром он выпутывался из одеяла и рук Хоффмана, выходил на балкон роскошного жилья, зябко переступал с ноги на ногу и ждал. Днём он выходил в парк, садился на скамейку, жевал бутерброд и ждал. Вечером он методично прочёсывал окрестности и ждал. Он обращал внимание на существование врача лишь по необходимости, примерно столько же, сколько люди обращают на животное, которое вынужденно взяли на передержку: оно шумное, раздражает, без него было бы лучше, но других вариантов не было. Он ждал, что за ним придут, он был бы рад даже если бы его пришли покарать. Он осознавал, что заслужил Его гнев, и терпеливо ждал, когда Он даст ему возможность вернуть Его милость. Всё не могло закончится так. Так не бывает. Он ни на секунду не забывал о Нём, беззаветно служил Ему, забывая самое себя, растворяясь в бесконечной любви к Нему, его рука разила во имя Его, он терпеливо плёл свои сети, опутывая людей, стремясь захватить как можно больше, чтобы Он возрадовался.
Неужели одного проступка достаточно для Всемилостивого, чтобы бросить своё творение?
Тревога.
Он не видел никого вокруг себя. Сплошь люди, люди, люди, и чуть заметные эманации мелких дьявольских шестёрок, обходящих его, даже находящегося в столь тщедушном состоянии, стороной. И это сводило с ума, казалось, сбылись все самые ужасающие пророчества, что один лишь ад и человечество господствуют на земле. Он не находил себе места, называл Хоффмана потной похотливой свиньёй, впадал в былое оцепенение, глядя в одну точку, выходил из забытья, льнул к Хоффману, а потом бежал из дома, задыхаясь от ужаса осознания, что ему нет спасения. Ожидание точило его нервы, как жук-древоточец спинку стула.
О нём забыли, это было очевидно. Его выбросили, как нашкодившего щенка.
Нет.
Не может быть.
Он не мог так поступить. Он всепрощающ. Он даёт ему время раскаяться. Хельги с потерянным взглядом блуждал по улицам, вглядываясь в лица и тени прохожих с нарастающим отчаянием. Он пытался увидеть то, что не могли видеть люди. Он хотел услышать то, что было недоступно их слуху. Он хотел увидеть намёк, подсказку. Он хотел хоть на мгновение стряхнуть оковы бренной оболочки, воспарить и оказаться там, где когда-то было его место. Его и... На этой мысли Хельги болезненно морщился. Каждую ночь он видел бесстрастное лицо, равнодушно глядящее на его муки. Каждую ночь он жалобно звал его по имени. А на утро ему становилось мучительно стыдно за то, что он обращается не к тому, кто может даровать ему спасение, а к тому, кто готов уволочь его в самые мрачные глубины бездны ада.
Разрушение.
Хельги сидел за столом, а вокруг него возвышались стопки богословских книг. Многие из них были открыты, листы загнуты, а в тексте жирно, с сильным нажимом, практически насквозь, было обведено только одно слово: "мужеложцы". Очередной карандаш жалобно треснул в сжавшей его руке. Гнев нарастал в груди Хельги, а перед глазами плыли строчки:
"Или не знаете, что неправедные Царства Божия не наследуют? Не обманывайтесь: ни блудники, ни идолослужители, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники, ни воры, ни лихоимцы, ни пьяницы, ни злоречивые, ни хищники — Царства Божия не наследуют. "
Разве они не делали всё, что было угодно Ему? Разве они не отбивали Его жатву у прислужников Дьявола? Разве они не хранили в самой своей сердцевине любовь к Нему? Разве Он не должен любить Своих чад? Разве Его любовь должна быть условной? Тогда за что Небеса обошлись так с ними? Почему они их оставили в минуту нужды? Почему они молчат до сих пор, хотя прошло уже столько времени? ...Царства Божия не наследуют... В глазах Хельги потемнело.
В чувство его привёл слабый голос очередного донора. Хоффман давно умер, а следом за ним и Гришковец, и Кройцер, и Соня, и Гринвуд, и близнецы Одинсон... Шатаясь и устало опершись о дверной косяк, Рейчел с вялым удивлением во взгляде смотрела на перевёрнутую вверх дном комнату, опадающие на пол листы, вырванные из книг, смятые, разорванные, густо перечёркнутые, усеявшие весь пол, и тяжело дышащего длинноволосого мужчину, категорически отказавшегося убрать свою седину. Волосы скрывали его лицо, и было сложно сказать, что оно выражало. Та, что стала лишь бледной тенью самой себя, решительной, весёлой, пышущей здоровьем, подошла вплотную к стоявшему в центре комнаты мужчине, тонкой рукой откинула пряди волос с лица и в испуге отшатнулась от хищного оскала и безумия, блуждающего во взгляде.
- Царства Божия не наследуют, ты слышишь, Рейчел? Мы никогда, никогда не вернёмся туда.- Пальцы беспорядочно гладили испуганное лицо женщины, взгляд лихорадочно шарил по истончившимся чертам, по едва наметившимся морщинкам у глаз, по впалым щекам. - Как думаешь, Рейчел, если бы я любил  тебя, оказался бы я в таком положении? - Тихий смех. - Ну. конечно, не думаю, что игры с едой дозволены. Почему Ему недостаточно любви, Рейчел? Почему у любви должны быть правила? Почему Ему нужна вся любовь, Рейчел?
Он прислонился лбом к её лбу, вперился тяжёлым, не предвещающим ничего хорошего взглядом в её карие с прозеленью глаза и прошептал:
- Ты тоже хочешь моей любви, Рейчел?
Женщина беззвучно шевельнула губами, но он не ждал ответа, он впился пальцами в чужой подбородок, не давая отвернуться, нетерпеливо прильнул к чужим губам, не обращая внимание на слабое сопротивление жертвы, выпивая вместе с чужим дыханием остатки теплившейся жизни. Он даже не пытался придержать безжизненное тело, с глухим стуком упавшее на пол. Высохшая маленькая фигурка некогда живой и бойкой фройляйн Вайс. Полицейские долго будет гадать, зачем она довела себя до столь изнурённого состояния, а  потом плюнут, объяснив всё произошедшее одним веским словом "бабы".
Хельги вышел на улицу.
Агония.
Он смертельно устал. Ему осточертели люди. Теперь он был уверен, что о нём забыли, даже ошейник стал привычным аксессуаром, изредка неприятно натягивающимся и сбивающим дыхание. Ленивое, ни к чему не обязывающее напоминание о несвободе. Люди говорят, что это астма. Люди говорят, что ему нужно к врачу. Люди говорят, что ему нужен ингалятор. Люди слишком много говорят. Ему была нужна еда и не нужны люди. Ему хотелось, чтобы не было никого вокруг. Чтобы никто не спрашивал у него, кто такой Гедеон, и почему он просыпается от того, что до хрипоты кричит его имя. Чтобы никто не спрашивал, почему у него седые волосы, а ему не приходилось отбрехиваться коротким, но веским "война".
Он устроился в загибающуюся закусочную поваром, забирая почти всю зарплату едой, оставляя лишь несколько грошей на оплату полуподвальной каморки два на полтора. Можно сказать, жил жизнью самого простого человека. Точнее, влачил его жалкое существование. Он рвал крошки от работников, от посетителей, когда выходил вдохнуть свежего воздуха после жаркой кухни, проживая так день за днём, потеряв им счёт, утратив какой-либо смысл.
В кухню вошёл новый сотрудник, призванный совмещать должности официанта и грузчика. Хельги побледнел, роняя из ослабевших рук тарелки, попятился назад, не сводя глаз, в которых плескался чистый концентрированный ужас, с вошедшего. Побелевшие и в раз высохшие губы хриплым неверящим шёпотом произнесли:
- Гедеон?
- Кристоф.
Хельги сморгнул, прогоняя наваждение. И правда не Гедеон.
Хаос.
Он проснулся в холодном поту от собственного крика. Руки ходили ходуном, а тело била крупная дрожь. И ему было страшно. Он знал, что они опоздали. Он знал, что всё, что он сейчас предпримет, будет лишь попыткой сделать хоть что-то, чтобы можно было потом сказать "я пытался".  Он знал, что он не спасёт. Он знал, что он не спасётся. Он понял всё за мгновение до остальных. За долю секунды до того, как шквал огня обрушился на крохотный городок, безжалостно сминая его на своём пути, оставляя обугленный остов, накрывая кровавой скатертью стол для него. За миг до того, как вялая перестрелка захлебнётся в чёрной воронке, смешивающей небо, землю, кровь, камень, железо, мясо, клоки шерсти, тротил и туманные размытые силуэты противоборствующих сторон, среди которых нет места людям, как равным. Всего лишь жалкая подпитка для необузданных тварей из преисподней, пульсирующего живого омерзительного клубка, не знающего жалости, не знающего пощады, не знающего милосердия. Жертвенные агнцы для холодных рафинированных небожителей, расчётливых, посвятивших свою жизнь Ему, рациональных, сплочённых, упорядоченных, подчинённых законам.
Он хотел спасти человека. Он выдернул его из кровати, в которую они уже никогда не вернутся. Он наспех накинул одежду, которая ему уже не пригодится, если они не успеют. Он схватил человека за руку, уверенный, что это в последний раз. Он бежал, бежал, бежал, уводя человека от гибели. Он уводил его узкими улочками, которые изучил вдоль и поперёк. Он чуял беснующихся адских тварей за поворотом и сворачивал в другой переулок. Он бежал от стремительно надвигающейся войны. Он знал, что дело проиграно. Он хотел вырвать ещё хоть пару минут до того, как. Он хотел вырвать одну-единственную человеческую жизнь. Он знал, что ему не дадут торговаться. Он не был уверен, что его вообще услышат. У него была всего одна проблема - знаки войны не были сконцентрированы в одной точке, они уже пылали вокруг них. Они были в раскалённых автоматах, деловито рявкающих и рассыпающих град пуль, они были в покорёженной детской карусели, смятой взрывом и криво заваливающейся в воронку, они были в пылающей закусочной, где завтра он должен был получить зарплату. Но завтра у них уже не было, было лишь корчащееся, беснующееся, увечное, уродливое сегодня. И оно стояло прямо перед ними, среди железных обломков, руин здания, остова раскуроченной боевой машины, окутанное дымом, осыпанное пеплом, оно стояло, разглядывая руки, как будто видя их в первый раз. Он был именно таким, каким помнил его Хельги, до самых мелких, незначительных деталей.
- Гедеон, - не сказал, но выдохнул, чувствуя, как ледяные щупальца ужаса сковали его тело, заставляя оставаться на месте и смотреть, смотреть, смотреть, ощущая, как ошейник всё туже и туже стягивает его горло, впиваясь в кожу маленькими тонкими чёрными нитями, вплетаясь в самую его сущность, удерживая, подавляя волю. Он до боли сжал чужую руку так, что побелели костяшки пальцев, он посмотрел на человека взглядом, подёрнутым пеленой страха, того, что люди называют первобытным, омертвевшими обескровленными губами прохрипел "беги", и было что-то в его лице такое, что человек всё понял, человек не стал говорить, что он не бросит, человек развернулся и побежал.

4

Война. Всадник. Незавершенный. Гедеон.
Все четыре имени, все четыре клейма пылают на обороте век, даже если зажмуриться, закрыть сияющие глаза и погасить свое зрячее пламя в попытке забыть хоть на мгновение, что это все значит. Одно имя – их общее. Два – фальшивых. Одно – подлинное, но коварство творца не знало предела, он создал их, своих знаменосцев, носителей своего гнева и его прямое воплощение, не имеющими подлинных имен, что дают власть над райскими и адскими тварями.
Война – это не то, что произносят, желая привлечь внимание, желая позвать, ибо он является непрошенным, он приходит, не ведая своего имени и не нуждаясь в нем. Он приходит в грохоте и криках, ангел дыма и огня, вестник воющей смерти, рушащихся домов, свиста пуль. Он врос в этот мир, в реальность, в противостояние небес и бездны, так тесно, что, казалось, сотри его из божественных книг, из учетных таблиц всех трех миров – он все равно уцелеет. Он движет их, он порождает жизнь и участие, вечную борьбу и противостояние, и от него уже не избавиться. Он слишком глубоко, слишком тесно, слишком близко… кто не ведает его хриплого голоса, кто не слышал его зова, тот не существует вовсе.
Война – это не то слово, каким можно спеленать крылья из оплавленной стали. Это не то заклинание, что усмирит зверя, смердящего оружейной смазкой и ракетным топливом, что пышет вонью горящей резины и разлитой нефти, плотью, обуглившейся на костях, страхом и дерьмом, вывороченными внутренностями. Ни у кого, кроме самого Господа, нет власти над ним, никто из сотворенных не укажет ему – это не твое, и здесь твой предел и граница, через которую не переступи.
Война – то, что сегодня прорвалось, излилось из глубин ада сразу, как только чьи-то умелые руки перетянули тетиву и тонкий лук переломился от напряжения. Никаких компромиссов, никаких договоров, больше ничего этого не будет. Они уже слишком давно играют, чтобы засеять поле зубами дракона было сколько-нибудь сложным заданием, и шелестящая жатва поднялась к самым небесам вспышками зенитных установок. И небеса, синие и ясные, чистые небеса остались молчать, когда как он, всадник конца мира, чудовище, порождающее ненависть, кормящееся ею – вот оно, выползло и требует корма.

Незавершенный.
Там, где царит безвременье, в различных точках восприятия война никогда не был падшим и был им всегда, но в любом из вариантов он оставался незавершенным.
Сосуд, не до конца обожжённый пламенем бездны, незакаленный, берегущий внутри себя некий изъян, порок, трещину – он слишком рано вырвался оттуда, он не до конца перешел, не успел переродиться, не смог стать подлинным демоном, ледяным и бесчувственным. И никогда уже не станет: там, где царит безвременье, он навсегда обречен остаться незавершенным и мимолетное, переходное состояние стало второй шкурой, приросшей наживую.
Он безнадежно, беспросветно испорчен и запятнан. Он посмел любить кого-то, кроме своего творца, он осмелился попробовать земной грязи, окунуться в нее, познать ее. Он чувствует свое уродство, но не в силах объяснить его, смириться и простить хотя бы себя самого. Это… постыдно, он ощущает человеческий, земной стыд, он досадует на себя, он чувствует все это и в том с ним никогда не сравнятся прочие нерожденные, что не ведают подлинных эмоций. Они светят как звезды, они полыхают как искры, но он – горит. И чем больше он вспоминает, чем дальше он входит в свое новосозданное тело, тем больнее ему стоять на углях рушащегося под ним мирка. Раньше все было просто, все было ясно и взвешено: он приходил и брал, что хотел, исполняя высшую волю господа, Его приказ, Его желания, но теперь он пожелал чего-то для себя и единственное желание выщербило совершенный меч, занесенный над нечестивыми. Он и сейчас хотел. Он и сейчас чувствовал пустоту, словно лишился чего-то важного и зябкий ветер выстужает кровавую дыру вырванной заживо потребности, что когда-то стала больше, чем вся его любовь к повелителю и Творцу… И это противоестественная жажда, это осквернивший его… голод.

Медленно, нехотя он открывает глаза, он поднимает голову и теперь так смотрит на дело рук своих, более не мистическим всеведением чудовища, что собой пронизывает улицы и город, но тем плотским косным зрением, что бессильно упирается в стены, в дым, в развороченные пласты асфальта… в фигуру человека, что замер перед ним. И человек этот произносит то, самое запретное, тайное, выстраданное имя, которым тоже нельзя укротить громаду войны, но которое все же заставляет его замереть, как ошейник с шипами останавливает могучего зверя.
Одним шагом он преодолел все разделяющее их расстояние, потому что вблизи него реальность уже начала утрачивать свои законы. Загадка стояла перед ним в фальшивом человечьем обличье, но внутри человеком не являющаяся, и Гедеон неспешно размышлял, откуда он мог помнить его, где и когда видел, почему… почему так хотелось коснуться этого лица.
Ближе, еще ближе. Пальцы касаются скул, щек, ползут ниже и только на миг замирают, на немыслимом уровне пересекая черную полосу, обвивающую шею. Прикосновение ужасно, словно только пальцы оказались способны считать тайные знаки, упрятанные под чужую тонкую кожу, летопись их греха и позора, обжигающие клейма, в которых их данные друг другу имена переплелись в заклятье уродливой, неестественной любви. Пальцы поднимаются выше, словно, не доверяя глазам, Гедеон как слепой, пытается узнать и вспомнить, кто перед ним, он касается чужих губ и вспоминает, что так уже делал когда-то.
- Откуда я тебя помню? – наконец, проронил он, удивляясь звуку своего голоса.

5

Мир вокруг сжимается до развороченного в руины квартала, до лениво глодающего своих каменных, железных, деревянных, мясных жертв огня, довольно потрескивающего от обильной жатвы, до изрытой, испаханной, изувеченной земли с вывороченными кусками асфальта, до торчащей тут и там погнутой, изломанной арматуры. Звуки битвы остались, казалось, где-то за рамками этого воистину апокалиптического пейзажа, всё внимание Хельги болезненно заострилось, сосредоточилось на медленно приходящем в себя, осваивавшемся в до мельчайших и незначительных чёрточек знакомом ему теле воплощении его сегодняшних ночных кошмаров и вчерашних отчаянных и безрассудных желаний. Хватка ошейника ослабла, но, даже если бы кто-нибудь сейчас тряхнул его за плечи, ударил бы по щеке, позвал бы по имени, на его лице не дрогнул бы ни один мускул. Он застыл на месте, так же, как застыло время вокруг этого вырванного из контекста окружающего мира куска бьющегося в агонии городка. Он силился представить эту встречу бесчисленное количество раз, и каждый раз на этом месте была зияющая пустота. Ему одновременно было больше нечего сказать и слишком много всего осталось невысказанным. Он одновременно хотел его видеть прямо здесь и сейчас и оказаться на другом краю света с заверениями, что Гедеон не найдёт его никогда ни в одном из своих воплощений. Он одномоментно желал снова слиться с ним в единое целое и содрогался от ужаса при мысли о том, что Гедеон когда-нибудь коснётся его снова. Если бы его сейчас спросили, хочет ли он сбежать, спрятаться, затеряться, он ответил бы на два голоса: НдЕаТ. Эта двойственность не давала ему стронуться с места, парализовывала, крадя последние секунды, когда принятие решения ещё было возможностью, а не необходимостью. Как будто оно было в силах что-то изменить. Как будто оно могло отменить тот приговор, что они однажды единодушно подписали смешением своей слюны, пота и спермы. Как будто оно помогло бы перечеркнуть связь, которая натягивалась, вибрировала, но крепко держала их вместе, а теперь медленно и неотвратимо сматывалась в клубок, подталкивая их друг к другу, как бы ни упиралась самая сущность Голода, как бы ни была изуродована самая сущность Войны.
Он не заметил, как Гедеон оказался рядом с ним. Мгновение назад он всё ещё был чем-то нереальным, призраком двух вариантов прошлого, а сейчас он здесь, окончательно лишая Хельги воли, выбивая почву из-под ног, безжалостно выставляя его на тонкий лёд, тревожно-гулкий, обманчиво-прочный, но один неверный шаг - и трещины побегут в разные стороны, увеличивая опасность оказаться в тёмной холодной безликой заводи. Снова. Он слышал зов бездны, обволакивающий его вместе с запахом войны, тем запахом, от которого у него одновременно стыла и кипела кровь. Взгляд неподвижно застыл на этом таком близком и таком чужом лице, на том, кто силился вспомнить. Касание. Невесомое, едва ощутимое кожей, но действующее почище удара хлыстом, который рассекает до крови, до мяса, до белеющей во впадине кости. Касание. Оно вызывает слабость в коленях и непреодолимое желание податься всем телом навстречу. Касание. Оно заставляет чёрные нити враждебно впиться в оголодавшую сущность, пытающуюся вырваться из тела, к которому оно намертво привязано, лишь бы оказаться не здесь и не сейчас. Касание. Болезненное, инстинктивное желание, кратковременная вспышка прошлого заставляет его прижаться губами чуть плотнее к коснувшимся их пальцам, и тут же отпрянуть в испуге от того, что позволил себе слишком много и слишком напрасно. Раздавшийся следом голос, голос, которого он не слышал одновременно целую вечность и слышал буквально вчера, заставил его вздрогнуть и неверяще вглядеться в чужое лицо в поисках признаков чьей-то очередной дьявольски жестокой шутки или отголосков истинных воспоминаний, тая в глубине глаз плещущийся океан пережитого ужаса, боли и надежды.

6

Он помнит. Он действительно помнит, в чужих глазах и нет, в ответах чужого тела он читает эту память, объединившие их двоих воспоминания и не желает принимать то, что отчаянно рвется наружу. Он отторгает сам себя и земля под ногами содрогается, делаясь землей в еще меньшей степени, чем была.
Нет!
Беззвучный возглас-жест, когда этот, второй, отшатывается назад и, копируя его движение, Гедеон сам отступил назад, дернулся, будто от ожога и сжал в кулак руку, что осмелилась дотронуться, на пальцах словно остался ощутимый след от прикосновения, след мерзости, чего-то запретного, грязного… и знакомого.
Но это все, что у него было своего. В единственный момент прояснения Гедеон осознал, наконец, что среди миллионов впитанных им судеб его собственного и нет вовсе. Он прозрачен и хрупок настолько, что его почти что не существует, и у всадника всего-то и есть, что ненастоящее имя и запятнавшая его скверна.

Кто знает, страх ли это был окончательно раствориться, или, быть может, дар неожиданной свободы, наконец, принятый падшим, или же он расстался с рассудком, отдаваясь противоестественному своему влечению, что уже когда-то привело войну в преисподнюю. И он снова сделал шаг вперед, и мир сложился, точно карточный домик, покорный, безгласый – ком сырой глины в могучей руке, которой бы держать оружие, способное сокрушать нации, но вместо этого…
Словно рисунок гор и долин, карту, на которой потерпел свое самое первое поражение, кончиками пальцев он изучал выступающие ключицы, острые очертания лопаток, напряженный изгиб позвоночника, все ниже, все уверенней. Теперь он знал, что это, теперь он понимал, какой недуг заставляет его дрожать не от холода – от жара внутри. Вожделение. И стихает гром далеких и близких ударов, замирают осоловелые люди, словно марионетки с ослабевшими нитями, реже звучит стрельба и тишина воцаряется на крохотном пятачке, где дома оставили от неба узкую полоску дымной синевы над улицей.
Вожделение. Густая черная жижа ползет по асфальту, растворяет, выступает из-под него, словно духи сгнивших в земле солдат рыдают густой черной смолой – о себе, о своих впустую отданных жизнях, о войне, который уже не принадлежит им, который переломился, пал, узнал свое имя и умеет желать, так же как они. Все его жертвы и жертвоприношения, все его жрецы и палачи, эмиссары и любимцы, все его проклятые дети – всем дано было чувствовать, знать, как это, что это, зачем это, и теперь повелитель, безликий дух вставал рядом со смертными, содрогался и желал, самозабвенно, страстно, преступно… плоды древа жизни, кто знал, для кого запретны они? Кто мог хотя бы на миг допустить, что так же, как человека осквернит тайное знание, их, чистых небесных тварей с рогами из хрусталя, с крыльями из серебра, изуродует дар подлинной жизни?
Он знает, как это.
Он хочет этого.
Он расстегивает мелкие пуговицы, в конце просто разрывает податливую ткань. Руки скользят по коже и его объятья – словно каменные обручи, нечеловечески сильны, но его прикосновения… он помнит, как любить это тело. Он медленно вытаскивает из глубин памяти все его постыдные секреты, и, когда пальцы ложатся на пах, сжимая твердо и осторожно, он уже совершенно точно знает, что делает. И знает, что он преступник, каким не место на небесах. Он выродок, он – оскверненный, он – падший, падший, и он согласен с этим, он согласен принять любую свою природу, если только она окажется способной дать ему то, чего он хочет здесь, сейчас.
Это раньше у них не было никакого сейчас, было только безликое бесчувственное «всегда». Теперь три лика уродливых зверей глядят, собравшись кругом: ворон с клыкастой пастью, волк с черными сочащимися колодцами на месте глаз, змея, изрыгающая яд и черную скверну ненависти. Черное, грязное приблизилось и стекло на обнажившееся плечо пойманного им человека, испятнало руки, обвившие напряженное тело. Гедеон швырнул его на колени, и там, где были вывороченные обломки асфальта, оказались груды холодных податливых тел, утопающие в черном вязком болоте. Болото тонет, болото превращается в реку, их ложе – остров мертвецов, замерших в нелепых позах. Стены и дома теряются в белесой ядовитой дымке, и скоро их выдает только эхо, порожденное хриплым мощным воем, исторгнутым из звериной пасти Незавершенного, сгорающего заживо от вожделения.
…Словно рисунок гор и долин, карта-летопись его сокрушительного падения, это изможденное, дрожащее тело. Черная кровь войны медленно и густо льется на поясницу, едкими потеками тянется вниз, размазывается под широкой ладонью, когда он проводит от лопаток и дальше, когда опускает черную пасть и узкий острый язык медленно скользит, устремляясь между ягодиц.
Он раздвинул чужие бедра с силой, какой не бывает у смертных. Война, нормальный человеческий облик которого уже почти растворился, уступив чудовищной сущности, слившейся из четырех тварей, не желал ждать, он брал, что хотел, делал, что хотел и едва ли кто-то сейчас рискнул бы мешать ему. Сочащийся слизью и ядом язык медленно толкался внутри, заполнял собой замершего в человеческом теле голода и чужое жаркое дыхание обжигало его тонкую кожу. Все глубже и полнее, казалось, эта тварь прячет в своей глотке нежное трепещущее жало толщиной с кулак, и в наступающей тишине особенно отчетливо слышался мерзкий влажный звук его проникновения, хлюпанье слюны, яда, черной слизи, стекающей в пах, заполняющей ложбинку между ягодицами, размазывающейся по рукам. Звук их разврата. Звук их грехопадения. Тихий хриплый стон из пасти чудовища, медленно надвигающегося сверху, вкус чужой плоти в его пасти, неким невозможным способом исторгающей звуки человеческой речи:
- Почему ты меня боишься?

7

Мир вокруг сжимается ещё больше, до крошечного пятачка, до клочка земли, на котором осталось место лишь для них двоих, их переплетающихся судеб и весов, беспощадного мерила, качающего на своих чашах два прошлых - истинное и ложное. И в тревожной тишине, нависшей над этим местом слышен лишь неповоротливый скрип заржавевших цепей, отсчитывающих звено за звеном, которые упускает слишком лёгкая, слишком неубедительная истинная чаша в пользу тяжелеющей, наливающейся силой лживой. Это сводило с ума оголодавшую, истощённую, истрепленную сущность Голода, она настороженно замерла, перестав терзать тело, напряжённо подрагивая каждый раз, как очередное звено проскальзывает вниз.
Напряжённо замер и Хельги под чужими прикосновениями, лишь чуть повернул голову в сторону следом за чужими движениями. Предательское тело хорошо помнило эти прикосновения, их не удалось стереть из памяти ни жёсткой мочалке, ни больничной одежде, ни шёлковым простыням, ни слою человеческой грязи. Эти пальцы одним лишь своим прикосновением стряхивали все воспоминания после, обнажая воспоминания до, стирая их, как стирают пыль с мебели, смахивая тусклый слой наносного, заставляя явить миру отполированную поверхность. Пальцы безжалостно  продолжали своё победное шествие, подминая под себя форпост за форпостом, не встречая никакого сопротивления, заставляя кожу под ними гореть, как пылала бы выжженная земля, заставляя Хельги дышать, как дышали бы умирающие солдаты, заставляя тело трястись, как содрогался бы побеждённый мир. Он был не в силах вырваться из этого плена и ненавидел себя за это. Он ненавидел себя за то, что, зная то, что стало правдой, он всё ещё цеплялся за старые истины в безумной надежде вернуть то, что было у них на двоих. Он боится совершить малейшее движение, боится спугнуть это хрупкое равновесие застывших весов, чьи звенья прервали свой неумолимый отсчёт, и лишь поскрипывают, колеблемые ветром. Чужие руки нетерпеливо его раздевают. Чужие руки срывают с него одежду. Чужие руки скользят по его телу, без труда вспоминая, как это было. Чужие руки сжимают его в своих объятиях, прижимают его к чужой обнажённой, пышущей жаром и желанием коже. Чужие руки скользят ниже, ниже, ниже, заставляя его непроизвольно хрипло, с клёкотом в глотке выдохнуть.
Напряжение росло, оно ощущалось буквально кожей, оно клубилось вокруг них, заполняя пространство, ему было мало этого маленького клочка, оно хотело излиться наружу, заставляя трещать полотнище реальности по швам, чтобы вырваться куда-то ещё. И мир треснул, являя свою неприглядную изнанку, выпуская своих изуродованных творений на волю, заставляя Хельги инстинктивно податься назад, неосознанно ища защиты у другого. Но и другой уже изменился. Другой стремительно терял знакомый облик. Влажно блестящая вязкая чернота стекала с его плеч, заражая каждый сантиметр тела, отражаясь в панически распахнутых глазах Хельги, казалось, тем самым делая чёрными и их.
Звенья весов с грохотом устремились вниз, лишившись противовеса, лживая чаша, ничем больше не сдерживаемая, размозжилась о землю, раскалываясь на части, изливая скопившуюся в ней скверну, заполняя собой и землю, и небо, и воздух, переплавляя по-своему разрушенную реальность, перестраивая её под себя, раскалывая пространство безумным безмолвным хохотом, высмеивая робкую непрошенную веру и являя своё истинное лицо. Его швырнули, как провинившуюся игрушку, на то, что ещё мгновение назад было землёй, а теперь заходило ходуном, пучась маслянисто блестящими чёрными сгустками адской скверны, от которой он было брезгливо отдёрнул руку, силясь найти что-то ещё обо что можно опереться, но ему в руку лишь услужливо толкнулась голова мертвеца, равнодушно глядящего в рушащееся небо безглазым взглядом. Его колотило от омерзения, изменившееся окружение настолько вызывало отторжение, что он потерял суть происходящего, лишь в ужасе смотрел по сторонам, отталкивался зрачками от изломанных тел, упирался в едкое марево, мерцающее, колеблющееся, живое, сыто ухмыляющееся, бежал от него и встречался с оскалом зловонной пасти твари, плавящейся, текущей куда-то назад, за спину. Ему казалось, что это конец.
Но это было лишь началом. Он чувствует, как что-то мощным потоком льётся на него, медленно, неверяще. он поворачивает голову назад, чтобы встретиться взглядом с чем-то, потерявшим всякий осмысленный облик, который поддавался бы определению на человеческом языке. И эта мерзкая тварь хотела его так же, как Гедеон, а, может быть, и сильнее, всё её существо было сосредоточено лишь на одном - на вожделении, ничего лишнего, лишь чистое, концентрированное, сосредоточенное вожделение, отравляющее всё вокруг. Он пытался отвернуться. Он закрывал глаза, силясь пусть ощущать, но хотя бы не видеть, но у этого мира было своё мнение на этот счёт. Он видел, тонкие веки не спасали его, не давали желанное забытьё, он закрывал глаза и видел. Он чувствовал и видел, как тварь размазывает по нему свою исторгнутую скверну, проводя рукой по-хозяйски, как собственник оглаживает добротную вещь, нетерпеливо разводит в стороны его бёдра, не обращая ни малейшего внимания на его напряжённое сопротивление, жадно толкается омерзительным языком, вколачивая в него своё вожделение, пытаясь заразить его изнутри и разлить заразу внутри него. Но всё, что он испытывает, это отвращение, ненависть и протест. Его разрывает сухими рвотными позывами, но исторгнуть из себя ему нечего. Он не хочет этого мира, он не хочет этой реальности, он не хочет всего происходящего, он не хочет такого Гедеона. Он отчаянно пытается вырваться из хватки твари, увязая по локоть в грязном болоте, ничего не видя из-за нависших на лицо прядей волос, превратившихся в чёрные сосульки, и одновременно видя всё, он задыхался от смрада бездны, находившейся слишком близко, он рвался прочь, подальше от чужого собственнического желания, которое и не думало считаться с его.
Он не хотел быть вещью, особенно - его.

8

Оплавленный мир – асфальт тонет в грязной страшной жиже, мрачная река медленно катится из ниоткуда в никуда, и, не видя ее, кто-то еще продолжает сражаться в руинах улицы, через все небо еще тянутся дымные росчерки. Лихорадка и бред, клочья алых облаков, привкус металла и крови повсюду, земля, траншеями вспаханная его когтями. Мыслей нет. Слов нет. Описать и постичь – подлинно невозможно, потому что это не для людского языка и не для людских глаз, это дом Незавершенного, это его смрадное логово, его знаки и его воля. Он обезумел, пока кто-то пытался перековать его, ибо обречен замысел дерзкого, что рискнул потягаться с самим Творцом и совершенное оружие лишь оплавилось в адском горне. В самом эпицентре безумия – дымка и дым, безумный обелиск воплощенных кошмаров, остров мертвых тел, посреди – острые изгибы крыльев, неисчислимое количество пар их, что, уменьшаясь, тянутся вдоль змеиного хребта, там длинные собачьи лапы попирают посиневшие лица, там чудовищная птичья морда не может сомкнуть клюв, потому что из него торчат игольчатые тонкие зубы, там руки, покрытые темной кровью, сомкнулись вокруг талии живого и пронзительно настоящего человека, единственно нормального посреди растекающейся реальности.
А потом немыслимым образом человек вывернулся из-под чудовища, рванулся прочь, оскальзываясь на податливо проминающихся под ним телах.
И в азарте черные собачьи губы оттягиваются назад, показывая черную пасть, оно сдвигается все разом и рассыпается на куски, чтобы выпустить из себя поджарую волчью тень, шагнувшую вперед и рванувшую само пространство себе навстречу. Оно не боится потерять добычу, оно лишь радуется ее сопротивлению, тончайшей иллюзии настоящей охоты, подлинного противостояния, которое было где-то и когда-то, безумно давно. Оно настигает человека безо всяких усилий, черной массой сбивает и они вместе катятся среди мертвецов, с ними вместе, оно подминает человека под себя и само становится почти похоже на человека – косматая шкура свешивается с голых плеч, лихорадочно блестят глаза и тяжелое дыхание вырывается из груди. Он сгребает ладонью оба костлявых запястья, прижимает, вдавливает в затылок трупа, оказавшегося под ними, там холод и влага под коротко срезанными волосами. Он коленом раздвигает ноги своей жертве, наваливается сверху с мерзким и очевидным намерением, возится внизу свободной рукой. Изнывая от томящей тяжести в паху, Гедеон нетерпеливо вдавливается в чужое тело, входит грубыми рывками, не осознавая и не понимая, что причиняет боль. Желание – все, что у него тогда было. Грязный и мерзкий плотский секс, уродливая возня, пристойная лишь для смертных, для червей, населяющих реальность – все, чего он сумел захотеть, все, что он сумел вспомнить, и еще, он точно знал, что они этим уже занимались. Только раньше это нравилось им обоим… не прекращая движений, он сомкнул пальцы на подбородке своей жертвы, заставил смотреть на себя, но нет, совершенно не то. Это отвращение или страх, или ярость, или жалость? Слова знакомы ему, но, как ни пытался, он не сумел понять, как считать это в чужих глазах, оттого опустил голову, отвернулся, захлебываясь сбивающимся дыханием, теряя самое себя в ощущениях, в обжигающей похоти.
Что с ним происходило – Гедеон сам не представлял, он знал только, что с ним что-то не то, что никогда раньше он не был таким, как сейчас и это разрушительно. Он смотрел – и не понимал, где заканчиваются желания и мысли, судьбы и смерти людей, угодивших в его когти и где начинается он сам. Все, что отличало его от них – это глубинное, скрытое родство с этим человеком, существом, с этой ужасающей, вечно голодной сущностью, запертой в теле, на которое он не мог равнодушно смотреть. Он хотел его, и в этом желании было что-то оттуда, из прошлого, их общей странной жизни, в которой тоже было много неправильного, но там, кажется, он чувствовал что-то большее. Оттуда он вынес что-то такое, что теперь не мог вспомнить и даже назвать… что-то, похожее на…
Истошный вой, вскрик или грохот вырвался из глотки, когда он кончал, содрогаясь от наслаждения и брезгливости. Это мерзко. То, что он сделал, это непристойно, это настолько человеческое, настолько грязное, что…
- Но ведь так уже было, да? Мы уже были…близки? – Подавшись назад, он выскользнул наружу, отпустил содранные когтями руки, обхватив чужое лицо ладонями, смотрел, смотрел в глаза и пытался понять, увидеть хотя бы намек, подсказку. – Я помню тебя… это ты. Что ты со мной сделал?
Причина. Дрожь пробила тело, поднялась до лопаток; отшатываясь, он воздел смердящие дымные крылья, из густой текучей мглы проступили темные перья – он снова изменялся. Он начал понимать, что уже не хочет вспоминать, не хочет знать, не хочет смиряться с произошедшим, потому что причина – вот она. Это из-за него все. Это он устроил.

9

Изуродованная реальность с лязгом схлопнулась до них двоих. Всё остальное в один миг стало условностью, нелепыми декорациями, которые создают антураж, но не несут скрытого смысла. Здесь нет ружья, которое выстрелит в финальном эпизоде. Здесь есть только безымянная тварь, за которой тенью стоит Гедеон, и он, Хельги, отчаянно пытающийся спасти нет, не себя, их обоих, их прошлое, ту нить, что связывала их, то, что когда-то спасло его от безумия в бездне, не дав подойти к краю и заглянуть в неё. На краткий миг он даже поверил, что это возможно, нужно лишь суметь выбраться за грань этого излома, но тяжёлый грязно-бурый ком безжалостно отобрала у него безумную надежду, наваливаясь всей массой, вдавливая его в гору мертвецов.  Тварь хотела осквернить то последнее, что осталось у Хельги, излить на него, в него, своё паскудство, свою грязь, черноту и гниль, забрать то, что он хранил всё это время где-то в глубине, на задворках сознания, проникнуть туда и изгваздать своим зловонным дыханием.
И он чувствовал поднимающуюся внутри ненависть, подавляющую страх.
Обрывки памяти заставляли обезумевшего монстра неосознанно делать то, что когда-то делал тот, чьей жалкой пародией он стал. Тогда всё было по-другому. Тогда он ждал Гедеона. Тогда его тело вздрагивало от каждого прикосновения, изгибалось навстречу, подавалось вперёд, оно хотело большего, оно хотело всего Гедеона, оно готово было принять любые условия, лишь бы быть ближе к нему, не оставлять зазора и в волосок толщиной, льнуть кожа к коже, выстанывать его имя, не скупясь, хрипло охать, невнятно жалобно бормотать что-то, вцепляться зубами в чужое плечо, выкручивая собственные руки, прижатые к кровати, до боли в суставах, а потом откидываться обратно на подушки, выгибаясь дугой, жадно хватать воздух раскрытым ртом и до рези в глазах всматриваться в глубину чужих глаз, ощущая, как устанавливается невидимая связь, как взгляд войны, обычно суровый и бескомпромиссный, источает желание, страсть и любовь. Не ту безликую и безусловную любовь, что обитала в их сердцах априори, а ту запретную, взлелеянную, неизъяснимую, но от того ещё более всепоглощающую, становящуюся квинтэссенцией, нестерпимо яркой точкой на фоне белёсого фона естественности.
И тварь искала эту точку. Она не понимала, чего она ждёт, но напряжённо всматривалась в его глаза, заставляя смотреть, не давая отворачиваться и отвести взгляд, и отсутствие подспудно знакомого чувства заставило её саму отвернуться, сдаться и просто закончить своё дело. Это не было победой, просто не стало поражением. Если бы Хельги верил, что Создатель услышит его, внемлет его зову, то он взмолился бы о смерти. Но Отец оставил его, он с определённых пор был глух к его молитвам, поэтому всё, что ему оставалось - сжать зубы так, что лицо побелело и желваки бугрились на висках. Он не издал ни вскрика, ни стона, только мертвенная бледность и сосредоточенность на его лице выдавали его. Пульсирующая боль разливалась по его телу, методично входящая в него на всю длину тварь, похотливо врывающаяся в него, разрывала мышцы, в качестве смазки используя его собственную кровь. Осознание мерзости всего происходящего отравляло его сознание, вводя в трансоподобное состояние, затуманивая, не давая осознать происходящее, выдавливало по капле из него сочувствие, понимание и прощение, будя ворочащиеся в глубине души хищнические инстинкты.
Он возжелал мести.
Исчадие, лишь отдалённо похожее на Гедеона, излило своё мерзкое семя внутрь него, заходясь в жутком вое, заставляя Хельги содрогнуться от ужаса, омерзения и постыдного чувства облегчения, что эта пытка наконец-то завершилась. Его сущность рвала привязь, как разгорячённая гончая, почуявшая след. Она желала впиться в обидчика тысячей тысяч своих зубастых вечно голодных пастей и высосать до капли жизненные соки, уничтожить тварь, попрать его гордость, сломить так же, как она пыталась сломать его. Лишь тонкая чёрная нить по-прежнему удерживала его, заставляя довольствоваться лишь одним ртом, жалким, немощным, в котором и зубов не бесчисленные ряды, а всего лишь тридцать два. Тварь продолжала задавать свои вопросы, он хотел знать. Глаза Хельги потемнели, взгляд неуловимо изменился, он внимательно всмотрелся в лицо вновь корчащегося и рассыпающегося существа. Оно всё ещё сохраняло черты, отдалённо напоминающие того, ради которого он когда-то предал Отца. Мужчина откинул волосы с лица, оставляя на нём росчерки чёрных полос скверны, которая, как ему казалось, покрыла его с ног до головы и отравила окружающий его воздух.
- Хочешь узнать, что я сделал с тобой? - крепко сжатые до этого челюсти болели, слова дались ему нелегко. Он с трудом принял сидячее положение, едва заметно морщась, непроизвольно постанывая от боли в саднящем заду и стремительно синеющих запястьях с лиловыми отпечатками пальцев и росчерками когтей, долгим взглядом всматривался в чужое лицо, в свою очередь силясь разглядеть в нём что-то. На мгновение выражение его лица смягчилось, просветлело, как будто он увидел что-то знакомое, что-то, вызывающее приятные воспоминания, что-то родное, а потом превратился в один свободный порыв, доверчиво прильнул к твари, прикрыл веки, избавляясь от зрения, как от чего-то ненужного, лишнего, ища губами его губы, жадно, искренне, до боли поцеловал, нежно, кончиками пальцев с посиневшими от недостатка притока крови ногтями обрисовал контуры чужого лица, неверяще, словно боясь, что он коснётся их чуть сильнее, и они исчезнут, ввалятся прямо в череп, обнажив неприглядную суть, коснулся подбородка, подталкивая открыть рот, пустить его внутрь, ласково, зовуще, коснулся языком чужого языка, выманивая, зовя, прося открыться и довериться, увлекая всё дальше, позволяя хозяйничать уже в своём рту, с наслаждением отдаваясь этому процессу. А затем неожиданно распахнул веки, и взгляд обжёг чуждое ему существо, ненависть, гнев, злость, боль, унижение, жажда мести и жуткий неизбывный голод хлынули из них, сочась ядовитой зеленью. Зубы безжалостно сомкнулись на секунду назад ещё обласканном чужом языке, челюсти крепко сжались, тёплая кровь хлынула ему в глотку, заставляя давиться, жадно глотать, чтобы не захлебнуться, тёмные струйки потекли из уголков рта, по шее, по чёрной нити, по обнажённой груди, по животу, вниз, к паху. Чужая плоть лихорадочно дёргалась у него во рту, силясь порвать этот губительный контакт, но разрывая лишь связки. Он коротко и резко мотнул головой, чувствуя, как в его рту остаётся два языка, один его и второй ещё агонизирующе трепещущий, но уже бесполезный.
Хельги ещё покрутил во рту чужой язык, дразняще показывая его кончик меж своих губ, а затем снова пряча. Затем он презрительно сплюнул бесполезный орган вниз, медленно, тщательно большим и указательным пальцем обтёр кровавые потёки, размазывая их по подбородку, облизнул один за другим, словно пытаясь распробовать приправу для необычного блюда, а затем голосом, полным ненависти произнёс:
- Я любил тебя, Гедеон.
Эти простые слова, казалось, выдернули его из дымки окутывавшей ярости. Сердце пропустило удар, а мерзкая гнусная зелень перестала застилать взгляд. Глаза вновь обрели свою стальную серость, и ему отчаянно захотелось добавить: "...и, кажется, всё ещё", но время для этого  было безнадёжно упущено.

Отредактировано Famine (2018-04-20 23:59:53)


Вы здесь » Black&White » Рассказы о других мирах » ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ, СЛИШКОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно © 2007–2017 «QuadroSystems» LLC